Про Кольцани, значит.
Это у нас, изволите ли видеть, Жерар-крестьянин. Так-то он, вообще-то, покорный своей судьбе служил себе в лакеях, а в свободное от службы время выращивал у себя на приусадебном участке огурчики парниковые и солил их на зиму. А тут пришел Шенье и как начал в свой импровизации рассказывать про зеленые долины и золотые нивы, так у бедняги Кольцани челюсть отвисла до колен и перед его мысленным взором встал хуторок с коровками, свинками, уточками, гусями и виноградниками. И понял он, что это-то и есть высшее счастье для человека, за которое и бороться надо, и умереть не жаль.
Причем он вполне искренно полагал, что и Маддалена, во время революции всего лишившись, за милую душу может выйти за него замуж, нарожать ему кучу детишек, эх, в 5 утра вставать коровок доить... И пошел он за это всё сражаться.
А тут облом: мало того, что пришлось учиться читать и писать, так еще и разбираться во всяких умных вещах. Пока он по ночам тренировался каракули на бумаге выводить, Маддалена пропала куда-то. И надо же, вместо того, чтобы к нему, доброму и славному, за помощью бежать, ломанулась к этому хлыщу Шенье. Встретил он их у памятника Марату, взял шпагу свою, которая ему (вот неудобство-то!) по чину положена, двумя руками за клинок, как топор, рассчитвая эфесом поэтишке голову проломить, а не вышло. Кто теперь Маддалену-то защитит? Вот он и сказал Шенье "Протеджи Маддалена", больше-то, видать, некому...
А уж когда пришлось донос писать, совсем взгрустнулось Кольцани. Он уж с десяток перьев изгрыз, чтобы слова нужные придумать да накорябать: "Нато а Константинополи? Иностранец. Студио а Сен-Сир? Солдат" (словарный запас-то бедный).
Мучился-мучился весь монолог, и понял, что зря он в это ввязался. Не его ума это дело. И пошел он, солнцем палимый, с отчаянья на судей в трибунале орать и мебель тамошнюю ломать, а заодно и голосок свой, для революции не приспособленный. Наломал дров... везде.
Отредактировано Sydney (2006-03-06 23:28:53)